главная сайта феникс
 
вопросы  
 

МАСТЕР И МАРГАРИТА

мастер и маргарита

БЫЛО ДЕЛО В ГРИБОЕДОВЕ

 

Старинный двухэтажный дом кремового цвета помещался

на бульварном кольце в

глубине чахлого сада, отделенного от тротуара кольца

резною чугунною решеткой.

Небольшая площадка перед домом была заасфальтирована, и в

зимнее время на ней возвышался сугроб с лопатой, а в летнее время

она превращалась в великолепнейшее отделение летнего

ресторана под парусиновым тентом. Дом назывался

«домом Грибоедова» на том основании,

что будто бы некогда им владела тетка писателя

– Александра Сергеевича Грибоедова.

Ну владела или не владела – мы того не знаем. Помнится даже,

что, кажется, никакой тётки-домовладелицы у Грибоедова не было...

Однако дом так называли. Более того, один московский врун

рассказывал, что якобы вот во втором этаже, в круглом зале с

колоннами, знаменитый писатель читал отрывки из

«Горя от ума» этой самой тетке, раскинувшейся на софе, а впрочем,

чёрт его знает, может быть, и читал, не важно это!

А важно то, что в настоящее время владел этим домом тот

самый МАССОЛИТ, во главе которого стоял несчастный

Михаил Александрович Берлиоз до своего появления на

Патриарших прудах. С лёгкой руки членов МАССОЛИТа

никто не называл дом «домом Грибоедова», а все говорили

просто – «Грибоедов»: «Я вчера два часа протолкался у Грибоедова»,

– «Ну и как?» – «В Ялту на месяц добился». – «Молодец!». Или:

«Пойди к Берлиозу, он сегодня от четырех до пяти принимает

в Грибоедове...» И так далее.

МАССОЛИТ разместился в Грибоедове так, что лучше и уютнее не

придумать. Всякий, входящий в Грибоедова, прежде всего

знакомился невольно с извещениями разных спортивных

кружков и с групповыми, а также индивидуальными фотографиями

членов МАССОЛИТа, которыми (фотографиями) были увешаны

стены лестницы, ведущей во второй этаж.

На дверях первой же комнаты в этом верхнем этаже виднелась

крупная надпись «Рыбно-дачная секция», и тут же был изображен

карась, попавшийся на уду.

На дверях комнаты N 2 было написано что-то не совсем понятное:

«Однодневная творческая путевка. Обращаться к М. В. Подложной».

Следующая дверь несла на себе краткую, но уже вовсе непонятную

надпись: «Перелыгино». Потом у случайного посетителя Грибоедова

начинали разбегаться глаза от надписей, пестревших на ореховых

тёткиных дверях: «Запись в очередь на бумагу у Поклевкиной»,

«Касса», «Личные расчеты скетчистов»...

Прорезав длиннейшую очередь, начинавшуюся уже внизу в

швейцарской, можно было видеть надпись на двери, в которую

ежесекундно ломился народ: «Квартирный вопрос».

За квартирным вопросом открывался роскошный плакат, на

котором изображена была скала, а по гребню ее ехал всадник

в бурке и с винтовкой за плечами. Пониже – пальмы и балкон, на

балконе – сидящий молодой человек с хохолком, глядящий

куда-то ввысь очень-очень бойкими глазами и держащий в руке

самопишущее перо. Подпись: «Полнообъемные творческие отпуска

от двух недель (рассказ-новелла) до одного года (роман, трилогия).

Ялта, Суук-Су, Боровое, Цихидзири, Махинджаури, Ленинград

(Зимний дворец)». У этой двери также была очередь, но не

чрезмерная, человек в полтораста.

Далее следовали, повинуясь прихотливым изгибам, подъемам и

спускам Грибоедовского дома, – «Правление МАССОЛИТа»,

«Кассы N 2, 3, 4, 5», «Редакционная коллегия»,

«Председатель МАССОЛИТа», «Бильярдная», различные подсобные

учреждения, наконец, тот самый зал с колоннадой, где тётка

наслаждалась комедией гениального племянника.

Всякий посетитель, если он, конечно, был не вовсе тупицей, попав

в Грибоедова, сразу же соображал, насколько хорошо живётся

счастливцам – членам МАССОЛИТа, и черная зависть начинала

немедленно терзать его. И немедленно же он обращал к небу

горькие укоризны за то, что оно не наградило его при рождении

литературным талантом, без чего, естественно, нечего было и

мечтать овладеть членским МАССОЛИТским билетом, коричневым,

пахнущим дорогой кожей, с золотой широкой каймой,

– известным всей Москве билетом.

Кто скажет что-нибудь в защиту зависти? Это чувство дрянной

категории, но все же надо войти и в положение посетителя.

Ведь то, что он видел в верхнем этаже, было не все и далеко ещё

не все. Весь нижний этаж теткиного дома был занят рестораном, и

каким рестораном! По справедливости он считался самым лучшим в

Москве. И не только потому, что размещался он в двух больших

залах со сводчатыми потолками, расписанными лиловыми

лошадьми с ассирийскими гривами, не только потому, что на

каждом столике помещалась лампа, накрытая шалью, не только

потому, что туда не мог проникнуть первый попавшийся человек

с улицы, а еще и потому, что качеством своей провизии Грибоедов

бил любой ресторан в Москве, как хотел, и что эту провизию

отпускали по самой сходной, отнюдь не обременительной цене.

Поэтому нет ничего удивительного в таком хотя бы разговоре,

который однажды слышал автор этих правдивейших строк у

чугунной решетки Грибоедова: – Ты где сегодня ужинаешь,

Амвросий? – Что за вопрос, конечно, здесь, дорогой Фока!

Арчибальд Арчибальдович шепнул мне сегодня, что будут

порционные судачки а натюрель. Виртуозная штука!

– Умеешь ты жить, Амвросий! – со вздохом отвечал тощий,

запущенный, с карбункулом на шее Фока румяногубому гиганту,

золотистоволосому, пышнощекому Амвросию-поэту.

– Никакого уменья особенного у меня нету,

– возражал Амвросий, – а обыкновенное желание жить

по-человечески. Ты хочешь сказать, Фока, что судачки можно

встретить и в «Колизее». Но в «Колизее» порция судачков

стоит тринадцать рублей пятнадцать копеек, а у нас

– пять пятьдесят! Кроме того, в «Колизее» судачки третьедневочные,

и, кроме того, ещё у тебя нет гарантии, что ты не получишь

в «Колизее» виноградной кистью по морде от первого попавшего

молодого человека, ворвавшегося с театрального проезда.

Нет, я категорически против «Колизея», – гремел на весь бульвар

гастроном Амвросий. – Не уговаривай меня, Фока!

– Я не уговариваю тебя, Амвросий, – пищал Фока.

– Дома можно поужинать.

– Слуга покорный, – трубил Амвросий, – представляю себе

твою жену, пытающуюся соорудить в кастрюльке

в общей кухне дома порционные судачки а натюрель! Ги-ги-ги!..

Оревуар, Фока! – и, напевая, Амвросий устремлялся к веранде

под тентом. Эх-хо-хо... Да, было, было!.. Помнят московские

старожилы знаменитого Грибоедова! Что отварные порционные

судачки! Дешевка это, милый Амвросий! А стерлядь, стерлядь

в серебристой кастрюльке, стерлядь кусками, переложенными

раковыми шейками и свежей икрой? А яйца-кокотт

с шампиньоновым пюре в чашечках? А филейчики из дроздов

вам не нравились? С трюфелями? Перепела по-генуэзски?

Десять с полтиной! Да джаз, да вежливая услуга! А в июле, когда

вся семья на даче, а вас неотложные литературные дела держат в

городе, – на веранде, в тени вьющегося винограда, в золотом

пятне на чистейшей скатерти тарелочка супа-прентаньер?

Помните, Амвросий? Ну что же спрашивать! По губам вашим вижу,

что помните. Что ваши сижки, судачки! А дупеля, гаршнепы,

бекасы, вальдшнепы по сезону, перепела, кулики? Шипящий

в горле нарзан?! Но довольно, ты отвлекаешься, читатель!

За мной!.. В половине одиннадцатого часа того вечера, когда

Берлиоз погиб на Патриарших, в Грибоедове наверху была

освещена только одна комната, и в ней томились двенадцать

литераторов, собравшихся на заседание и ожидавших

Михаила Александровича. Сидящие на стульях, и на столах, и даже

на двух подоконниках в комнате правления МАССОЛИТа серьезно

страдали от духоты. Ни одна свежая струя не проникала в открытые

окна. Москва отдавала накопленный за день в асфальте жар, и ясно

было, что ночь не принесёт облегчения. Пахло луком из подвала

тёткиного дома, где работала ресторанная кухня, и всем

хотелось пить, все нервничали и сердились.

Беллетрист Бескудников – тихий, прилично одетый человек с

внимательными и в то же время неуловимыми глазами – вынул часы.

Стрелка ползла к одиннадцати. Бескудников стукнул пальцем по

циферблату, показал его соседу, поэту Двубратскому, сидящему на

столе и от тоски болтающему ногами, обутыми в желтые туфли на

резиновом ходу. – Однако, – проворчал Двубратский.

– Хлопец, наверно, на Клязьме застрял, – густым голосом отозвалась

Настасья Лукинишна Непременова, московская купеческая сирота,

ставшая писательницей и сочиняющая батальные

морские рассказы под псевдонимом «Штурман Жорж».

– Позвольте! – смело заговорил автор популярных скетчей Загривов.

– Я и сам бы сейчас с удовольствием на балкончике чайку попил,

вместо того чтобы здесь вариться. Ведь заседание-то назначено

в десять? – А сейчас хорошо на Клязьме,

– подзудила присутствующих Штурман Жорж,

зная, что дачный литераторский поселок Перелыгино на Клязьме

– общее больное место. – Теперь уж соловьи, наверно, поют.

Мне всегда как-то лучше работается за городом, в особенности

весной. – Третий год вношу денежки, чтобы больную базедовой

болезнью жену отправить в этот рай, да что-то ничего в волнах

не видно, – ядовито и горько сказал новеллист Иероним Поприхин.

– Это уж как кому повезет, – прогудел с подоконника

критик Абабков. Радость загорелась в маленьких глазках

Штурман Жоржа, и она сказала, смягчая свое контральто:

– Не надо, товарищи, завидовать. Дач всего

двадцать две, и строится еще только семь, а нас в МАССОЛИТе

три тысячи. – Три тысячи сто одиннадцать человек,

– вставил кто-то из угла. – Ну вот видите, – проговорила Штурман,

– что же делать? Естественно, что дачи получили наиболее

талантливые из нас... – Генералы! – напрямик врезался в склоку

Глухарев-сценарист.Бескудников, искусственно зевнув, вышел

из комнаты. – Одни в пяти комнатах в Перелыгине,

– вслед ему сказал Глухарев.– Лаврович один в шести, – вскричал

Денискин, – и столовая дубом обшита!

– Э, сейчас не в этом дело, – прогудел Абабков,

– а в том, что половина двенадцатого.

Начался шум, назревало что-то вроде бунта. Стали звонить в

ненавистное Перелыгино, попали не в ту дачу, к Лавровичу, узнали,

что Лаврович ушёл на реку, и совершенно от этого расстроились.

Наобум позвонили в комиссию изящной словесности

по добавочному N 930 и, конечно, никого там не нашли.

– Он мог бы и позвонить! – кричали Денискин, Глухарев и Квант.

Ах, кричали они напрасно:

не мог Михаил Александрович позвонить никуда. Далеко, далеко

от Грибоедова, в громадном зале, освещенном

тысячесвечовыми лампами, на трех цинковых столах лежало то,

что ещё недавно было Михаилом Александровичем.

На первом – обнаженное, в засохшей крови, тело с

перебитой рукой и раздавленной грудной клеткой, на другом

– голова с выбитыми передними

зубами, с помутневшими открытыми глазами, которые не пугал

резчайший свет, а на третьем – груда заскорузлых тряпок.

Возле обезглавленного стояли: профессор судебной медицины,

патологоанатом и его прозектор, представители следствия

и вызванный по телефону от больной жены заместитель

Михаила Александровича Берлиоза по МАССОЛИТу

– литератор Желдыбин.Машина заехала за Желдыбиным и,

первым долгом, вместе со следствием,

отвезла его (около полуночи это было) на квартиру убитого,

где было произведено опечатание его бумаг, а затем уж

все поехали в морг.Вот теперь стоящие у останков покойного

совещались, как лучше сделать: пришить ли отрезанную голову к

шее или выставить тело в Грибоедовском

зале, просто закрыв погибшего наглухо до подбородка

чёрным платком? Да, Михаил Александрович никуда не мог

позвонить, и совершенно напрасно возмущались и кричали

Денискин, Глухарев и Квант с Бескудниковым. Ровно в полночь

все двенадцать литераторов покинули верхний этаж и спустились

в ресторан. Тут опять про себя недобрым словом

помянули Михаила Александровича: все столики на веранде,

натурально, оказались уже занятыми, и пришлось оставаться

ужинать в этих красивых, но душных залах. И ровно в полночь

в первом из них что-то грохнуло, зазвенело, посыпалось,

запрыгало. И тотчас тоненький мужской голос

отчаянно закричал под музыку: «Аллилуйя!!» это ударил

знаменитый Грибоедовский джаз. Покрытые испариной лица

как-будто засветились, показалось, что ожили на потолке

нарисованные лошади, в лампах

как будто прибавили свету, и вдруг, как бы сорвавшись с цепи,

заплясали оба зала, а за ними заплясала и веранда.

Заплясал Глухарев с поэтессой Тамарой Полумесяц,

заплясал Квант, заплясал Жуколов-романист с какой-то

киноактрисой в желтом платье. Плясали: Драгунский, Чердакчи,

маленький Денискин с гигантской Штурман Джоржем, плясала

красавица архитектор Семейкина-Галл, крепко

схваченная неизвестным в белых рогожных брюках.

Плясали свои и приглашённые гости, московские и приезжие,

писатель Иоганн из Кронштадта, какой-то Витя Куфтик из Ростова,

кажется, режиссёр, с лиловым лишаем во всю щеку, плясали

виднейшие представители поэтического подраздела МАССОЛИТа,

то есть Павианов, Богохульский, Сладкий, Шпичкин и

Адельфина Буздяк, плясали неизвестной профессии

молодые люди в стрижке боксом, с подбитыми ватой плечами,

плясал

какой-то очень пожилой с бородой, в которой застряло перышко

зелёного лука, плясала с ним пожилая, доедаемая малокровием

девушка в оранжевом шелковом измятом платьице.

Оплывая потом, официанты несли над головами запотевшие

кружки с пивом, хрипло и с ненавистью кричали: «Виноват,

гражданин!» Где-то в рупоре голос командовал: «Карский раз!

Зубрик два! Фляки господарские!!» Тонкий голос уже не пел,

а завывал: «Аллилуйя!».

Грохот золотых тарелок в джазе иногда покрывал грохот посуды,

которую судомойки по наклонной плоскости спускали в кухню.

Словом, ад.И было в полночь видение в аду. Вышел на веранду

черноглазый красавец с кинжальной бородой, во фраке и

царственным взором окинул свои владения. Говорили, говорили

мистики, что было время, когда красавец не носил фрака, а был

опоясан широким кожаным поясом, из-за которого

торчали рукояти пистолетов, а его волосы воронова крыла были

повязаны алым шелком, и плыл в Караибском море под его

командой бриг под черным гробовым флагом с адамовой головой.

Но нет, нет! Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет

на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и не гонится

за ними корвет, не стелется над волною пушечный дым.

Нет ничего, и ничего и не было! Вон чахлая липа есть, есть чугунная

решетка и за ней бульвар... И плавится лед в вазочке, и видны за соседним

столиком налитые кровью чьи-то бычьи глаза, и страшно, страшно...

О боги, боги мои, яду мне, яду!..

И вдруг за столиком вспорхнуло слово: «Берлиоз!!»

Вдруг джаз развалился и затих, как будто кто-то хлопнул по нему

кулаком. «Что, что, что, что?!!» – «Берлиоз!!!». И пошли вскакивать,

пошли вскакивать. Да, взметнулась волна горя при страшном

известии о Михаиле Александровиче. Кто-то суетился, кричал, что

необходимо сейчас же, тут же, не сходя с места, составить какую-то

коллективную телеграмму и немедленно послать её.

Но какую телеграмму, спросим мы, и куда? И зачем ее посылать?

В самом деле, куда? И на что нужна какая бы то ни было

телеграмма тому, чей расплющенный затылок сдавлен сейчас

в резиновых руках прозектора, чью шею сейчас колет кривыми

иглами профессор? Погиб он, и не нужна

ему никакая телеграмма. Все кончено, не будем больше

загружать телеграф. Да, погиб, погиб... Но мы то ведь живы!

Да, взметнулась волна горя, но подержалась, подержалась и

стала спадать, и кой-кто уже вернулся к своему столику и

– сперва украдкой, а потом и в открытую – выпил водочки и закусил.

В самом деле, не пропадать же куриным котлетам де-воляй?

Чем мы поможем Михаилу Александровичу?

Тем, что голодными останемся? Да ведь мы-то живы!

Натурально, рояль закрыли на ключ, джаз разошелся, несколько

журналистов уехали в свои редакции писать некрологи.

Стало известно, что приехал из морга Желдыбин. Он поместился

в кабинете покойного наверху, и тут же прокатился слух, что он

и будет замещать Берлиоза. Желдыбин вызвал к себе из ресторана

всех двенадцать членов правления, и

в срочно начавшемся в кабинете Берлиоза заседании приступили

к обсуждению неотложных вопросов об убранстве колонного

Грибоедовского зала, о перевозе тела из морга в этот зал,

об открытии доступа в него и о прочем,

связанном с прискорбным событием.

А ресторан зажил своей обычной ночной жизнью и жил бы

ею до закрытия, то есть до четырех часов утра, если бы

не произошло нечто, уже совершенно из ряду вон выходящее и

поразившее ресторанных гостей гораздо больше, чем известие

о гибели Берлиоза. Первыми заволновались лихачи, дежурившие

у ворот Грибоедовского дома. Слышно было, как один из них,

приподнявшись на козлах прокричал:

– Тю! Вы только поглядите!

Вслед за тем, откуда ни возьмись, у чугунной решетки вспыхнул

огонёчек и стал приближаться к веранде.

Сидящие за столиками стали приподниматься и

всматриваться и увидели, что вместе с огонечком шествует

к ресторану белое привидение. Когда оно приблизилось к

самому трельяжу, все как закостенели

за столиками с кусками стерлядки на вилках и вытаращив глаза.

Швейцар, вышедший в этот момент из дверей ресторанной

вешалки во двор, чтобы покурить, затоптал папиросу и двинулся

было к привидению с явной целью преградить ему доступ

в ресторан, но почему-то не сделал этого и остановился, глуповато

улыбаясь. И привидение, пройдя в отверстие трельяжа,

беспрепятственно вступило на веранду. Тут все увидели, что это

– никакое не привидение, а Иван Николаевич Бездомный

– известнейший поэт. Он был бос, в разодранной беловатой

толстовке, к коей на груди английской булавкой была приколота

бумажная иконка со стершимся изображением неизвестного

святого, и в полосатых белых кальсонах.

В руке Иван Николаевич нес зажженную венчальную свечу.

Правая щека Ивана Николаевича была свеже изодрана.

Трудно даже измерить глубину

молчания, воцарившегося на веранде. Видно было, как у одного

из официантов пиво течет из покосившейся набок кружки на пол.

Поэт поднял свечу над головой и громко сказал:

– Здорово, други! – после чего заглянул под ближайший столик и

воскликнул тоскливо: – Нет, его здесь нет!

Послышались два голоса. Бас сказал безжалостно:

– Готово дело. Белая горячка.

А второй, женский, испуганный, произнес слова:

– Как же милиция-то пропустила его по улицам в таком виде?

Это Иван Николаевич услыхал и отозвался:

– Дважды хотели задержать, в скатертном и здесь, на Бронной,

да я махнул через забор и, видите, щеку изорвал!

– тут Иван Николаевич поднял свечу и вскричал:

– Братья по литературе! (Осипший голос его окреп и стал горячей.)

Слушайте меня все! Он появился! Ловите же его немедленно,

иначе он натворит неописуемых бед!

– Что? Что? Что он сказал? Кто появился? – понеслись голоса со

всех сторон. – Консультант! – ответил Иван, – и этот консультант

сейчас убил на Патриарших Мишу Берлиоза.

Здесь из внутреннего зала повалил на веранду народ, вокруг

Иванова огня сдвинулась толпа.

– Виноват, виноват, скажите точнее, – послышался над ухом

Ивана тихий и вежливый голос, – скажите, как это убил? Кто убил?

– Иностранный консультант, профессор и шпион!

– озираясь, отозвался Иван.

– А как его фамилия? – тихо спросили на ухо.

– То-то фамилия! – в тоске крикнул Иван, – кабы я знал фамилию!

Не разглядел я фамилию на визитной карточке...

Помню только первую букву «Ве», на «Ве»

фамилия! Какая же это фамилия на «Ве»? – схватившись рукою

за лоб, сам у себя спросил Иван и вдруг забормотал:

– Ве, ве, ве! Ва... Во... Вашнер? Вагнер? Вайнер?

Вегнер? Винтер? – волосы на голове Ивана стали ездить от

напряжения. – Вульф? – жалостно выкрикнула какая-то женщина.

Иван рассердился. – Дура! – прокричал он, ища глазами

крикнувшую. – Причём здесь Вульф? Вульф ни в чем не виноват!

Во, во... Нет! Так не вспомню! Ну вот что, граждане:

звоните сейчас в милицию, чтобы выслали

пять мотоциклетов с пулеметами, профессора ловить.

Да не забудьте сказать, что с ним еще двое: какой-то длинный,

клетчатый... пенсне треснуло... и кот черный, жирный.

А я пока что обыщу Грибоедова... Я чую, что он здесь!

Иван впал в беспокойство, растолкал окружающих, начал

размахивать свечой, заливая себя воском, и заглядывать под столы.

Тут послышалось слово: «Доктора!» – и чье-то ласковое мясистое

лицо, бритое и упитанное, в роговых очках, появилось перед

Иваном. – Товарищ Бездомный, – заговорило это лицо юбилейным

голосом, – успокойтесь! Вы расстроены смертью всеми нами

любимого Михаила Александровича... нет, просто Миши Берлиоза.

Мы все это прекрасно понимаем. Вам нужен покой.

Сейчас товарищи проводят вас в постель, и вы

забудетесь... – Ты, – оскалившись, перебил Иван,

– понимаешь ли, что надо поймать профессора? А ты лезешь ко

мне со своими глупостями! Кретин!– Товарищ Бездомный, помилуйте,

– ответило лицо, краснея, пятясь и уже раскаиваясь, что ввязалось

в это дело. – Нет, уж кого-кого, а тебя я не помилую,

– с тихой ненавистью сказал Иван Николаевич. Судорога исказила

его лицо, он быстро переложил свечу из

правой руки в левую, широко размахнулся и ударил участливоё

лицо по уху.Тут догадались броситься на Ивана – и бросились.

Свеча погасла, и очки,

соскочившие с лица, были мгновенно растоптаны. Иван испустил

страшный боевой вопль, слышный к общему соблазну даже на

бульваре, и начал защищаться. Зазвенела падающая со столов посуда,

закричали женщины. Пока официанты вязали поэта полотенцами,

в раздевалке шёл разговор между командиром брига и швейцаром.

– Ты видел, что он в подштанниках? – холодно спрашивал пират.

– Да ведь, Арчибальд Арчибальдович, – труся, отвечал швейцар,

– как же я могу их не допустить, если они – член МАССОЛИТа?

– Ты видел, что он в подштанниках? – повторял пират.

– Помилуйте, Арчибальд Арчибальдович, – багровея, говорил швейцар,

– что же я могу поделать? Я сам понимаю, на веранде дамы сидят.

– Дамы здесь ни при чем, дамам это все равно, – отвечал пират, буквально

сжигая швейцара глазами, – а это милиции не все равно! Человек в

белье может следовать по улицам Москвы только в одном случае,

если он идет в сопровождении милиции, и только в одно место

– в отделение милиции! А ты, если швейцар, должен знать, что, увидев

такого человека, ты должен, не медля ни секунды, начинать свистеть.

Ты слышишь? Ополоумевший швейцар услыхал с веранды уханье,

бой посуды и женские крики. – Ну что с тобой сделать за это?

– спросил флибустьер. Кожа на лице швейцара приняла тифозный

оттенок, а глаза помертвели. Ему померещилось, что черные волосы,

теперь причесанные на пробор, покрылись огненным шелком.

Исчезли пластрон и фрак, и за ременным поясом возникла ручка

пистолета. Швейцар представил себя повешенным

на фор-марса-рее. Своими глазами увидел он свой собственный

высунутый язык и безжизненную голову, упавшую на плечо,

и даже услыхал плеск волны за бортом. Колени швейцара подогнулись.

Но тут флибустьер сжалился над ним и погасил свой острый взор.

– Смотри, Николай! Это в последний раз. Нам таких швейцаров в

ресторане и даром не надо. Ты в церковь сторожем поступи.

– Проговорив это, командир скомандовал точно, ясно, быстро:

– Пантелея из буфетной. Милиционера. Протокол. Машину.

В психиатрическую. – И добавил:

– Свисти! Через четверть часа чрезвычайно пораженная публика

не только в ресторане, но и на самом бульваре и в окнах домов,

выходящих в сад ресторана, видела, как из ворот Грибоедова Пантелей,

швейцар, милиционер, официант и поэт Рюхин выносили спеленатого,

как куклу, молодого человека, который, заливаясь слезами, плевался,

норовя попасть именно в Рюхина, давился слезами и кричал:

– Сволочь! Шофёр грузовой машины со злым лицом заводил мотор.

Рядом лихач горячил лошадь, бил ее по крупу сиреневыми вожжами,

кричал:– А вот на беговой! Я возил в психическую!

Кругом гудела толпа, обсуждая невиданное происшествие;

словом, был гадкий, гнусный, соблазнительный, свинский скандал,

который кончился лишь тогда,

когда грузовик унес на себе от ворот

Грибоедова несчастного

Ивана Николаевича, милиционера, Пантелея и Рюхина.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ НА САЙТЕ ФЕНИКС

Глава 6 Шизафрения, как и было сказано

BBEPX

©Zinorov 2003-2016 Fenykc.comсайт феникс

Besucherzahler
счетчик посещений

 

 

 

 

 

 

Besucherzahler Beautiful Russian Girls for Marriage
счетчик посещений